будет новый рассвет-будет море побед и не верь никогда в то,что выхода нет
— Ага, — отвечает Георг. — Лиза делает утреннюю зарядку. Вольно, ефрейтор Бодмер! Почему не надеваете по утрам шоры, как у лошади в кавалерийском оркестре, и не оберегаете таким способом свою добродетель? Разве вы не знаете, каковы три самые большие драгоценности нашей жизни?
— Откуда же я могу знать, господин обер-прокурор, если я и самой жизни-то не видел?
— Добродетель, юность и наивность! — безапелляционно заявляет Георг.
— Если их утратишь, то уж безвозвратно! А что на свете безнадёжнее многоопытности, старости и холодного рассудка?
— Бедность, болезнь и одиночество, — отзываюсь я и становлюсь вольно.
— Это только другие названия для опыта, старости и заблуждений ума.
***
Я обрываю игру и захлопываю окно. Темная фигура исчезает в темноте; она уже слишком далеко, чтобы я мог чем-нибудь запустить в нее, да и чего ради? Незнакомец прав, я не умею играть как следует ни на рояле, ни на клавиатуре жизни, никогда, никогда не умел, я всегда слишком спешил, был слишком нетерпелив, всегда что-нибудь мешало мне, всегда приходилось обрывать; но кто действительно умеет играть, а если даже он играет — то что толку в этом? Разве великий мрак от этого станет менее черным и вопросы без ответа — менее безнадежными? Будет ли жгучая боль отчаяния от вечной недоступности ответов менее мучительной, и поможет ли это когда-нибудь понять жизнь и овладеть ею, оседлать ее, как укрощенного коня, или она так и останется подобной гигантскому парусу среди шторма, который мчит нас, а когда мы хотим ухватиться за него, сбрасывает в воду? Передо мной иногда словно открывается расселина, кажется, она идет до центра земли. Чем она заполнена? Тоской? Отчаяньем? Или счастьем? Но каким? Усталостью? Смирением? Смертью? Для чего я живу? Да, для чего я живу?
***
Я оборачиваюсь. Служитель веры и служитель науки сидят в лучах света, озаряющего их. Для них мир — не смутная, трепетная тревога, он не ворчанье бездны, не грозовые вспышки в леденящем эфире — они служители веры и науки, у них есть отвес и лот, весы и меры, у каждого свои, но это их не тревожит, они уверены в себе, у них есть имена и фамилии, которые они могут наклеивать на все, словно этикетки; они крепко спят по ночам, они стремятся к определенной цели, и этого для них достаточно, и даже ужас, даже черный занавес перед самоубийством занимает соответствующее, определенное место в их существовании, оно имеет название, классифицировано и потому стало неопасным. Убивает только безыменное или то, что взорвало свое имя.
***
Ты разве никогда не слышал о том, что бывает любовь небесная и любовь земная? Ведь совсем недавно и ты старался сочетать их в отношениях с твоей Эрной и получил серьезный урок, о честный колониальный торговец любовью, который хотел бы держать в одной лавочке и кислую капусту и икру! Разве ты все еще не понимаешь, что от этого кислая капуста не начнет благоухать икрой, но икра всегда будет отдавать кислой капустой? Я держу их как можно дальше одну от другой, и тебе следовало бы делать то же самое! Так удобнее жить.
***
И запомни одно: прав всегда тот, кто лежит с женщиной в постели.
***
Сегодня я решил уехать из этих мест и поэтому ощущаю поток жизни с удвоенной силой, я чувствую ее во всем: в запахе свежих опилок и в лунном свете, в шорохе и скольжении парочек, в невыразимо волнующем слове «сентябрь», в моих пальцах, которые шевелятся, готовые схватить эту жизнь, в моих глазах, без которых все музеи мира опустели бы, в призраках, привидениях и во всем преходящем, в отчаянном беге земли, несущейся мимо Кассиопеи и Плеяд, в предчувствии бесконечных неведомых садов под неведомыми звездами, а также важных должностей в больших неведомых газетах, в предчувствии рубинов, сейчас срастающихся под землей в пунцовое сияние.
***
— Хорошо, — говорит Вернике. — Тогда пейте коньяк. Бросьте свои прогулки в пропасти подсознания и прославляйте жизнь.
— Зачем? Оттого, что все так отлично устроено в этом мире? Один пожирает другого, а потом самого себя?
— Да оттого, что вы живете, наивный вы чудак! А для проблемы сострадания вы еще слишком молоды и неопытны. Когда вы будете постарше, вы заметите, что проблемы этой не существует.
— Кое-какой опыт у меня все же есть.
— Напрасно вы задаетесь, хоть и побывали на войне. То, что вы познали, имеет отношение не к метафизической проблеме сострадания — это всего лишь часть общего идиотизма, присущего человеческой породе. Великое сострадание начинается с другого момента и к другому приводит, оно — по ту сторону и таких нытиков, как вы, и таких торговцев утешениями, как Бодендик…
***
Голодный грезит о жратве. А сытому она противна.
***
-Вот невезучий!Но радуйся. По-моему,ты становишься взрослым.
-А когда можно считать себя взрослым?
-Когда начинаешь больше думать о себе, чем о других.
***
— Человеческий мозг! — восклицает Вернике почти мечтательно. — Раньше мне хотелось стать матросом, путешественником, исследователем первобытного леса — смешно! А ведь величайшие приключения таятся здесь! — И он стучит себя по голове.
***
— Я несу какой-то вздор, — продолжаю я, — слова льются непрерывным потоком, может быть, в этом есть и ложь, но ложь только потому, что сами слова лживы, они словно чашки, которыми хочешь вычерпать родник, — но ты поймёшь меня и без слов, всё это так ново для меня, что я ещё не умею его выразить; я ведь не знал, что даже моё дыхание способно любить, и мои ногти, и даже моя смерть, поэтому — к чёрту вопрос о том, сколько такая любовь продлится, и смогу ли я её удержать, и смогу ли её выразить…
***
Никогда не предпринимай никаких сложных ходов, если того же можно достичь гораздо более простыми способами. Это — одно из самых мудрых правил жизни. Применять его на деле очень трудно. Особенно интеллигентам и романтикам.
***
Вовсе не бессердечный. Я циник. А разницу вам следовало бы знать. Мы ведь с вами работаем в одинаковой области. Цинизм - та же сердечность, только с отрицательным показателем, если я могу этим вас утешить.
***
Что значит вообще слово «изменять»? Оно обычно употребляется только теми, кому изменяют. Но с каких пор чувство имеет какое-либо отношение к морали? Разве я для того дал тебе здесь, среди чувственных образов преходящего, дополнительное послевоенное воспитание? Измена? Какое вульгарное название для тончайшей, высшей неудовлетворенности, для поисков все большего, большего…
***
– Нежная, – шепчу я в темноте, повернувшись к стене. – Нежная и дикая, мимоза и хлыст, как безумен я был, желая владеть тобой! Разве ветер запрешь? Чем он станет?
Затхлым воздухом. Иди, иди своим путем, ходи по театрам и концертам, пусть твоим мужем станет офицер запаса, директор банка или инфляционный герой, иди, юность, ибо ты покидаешь только того, кто хочет тебя покинуть, ты – знамя, которое трепещет, но не дается в руки, ты – парус в синеве небес, фата-моргана, игра пестрых слов, иди, Изабелла, иди, моя запоздавшая, настигнутая, из довоенных лет пришедшая, слишком много узнавшая, не по годам умудренная юность, уходите вы обе, и я уйду, нам не за что упрекать друг друга, и хоть разойдемся мы в разные стороны, но и это только так кажется, ведь смерть не обманешь, ее только можно выдержать. Прощай!
Каждый день какая-то часть нас самих умирает, но и каждый день мы живем немного дольше, вы мне это открыли, и я не забуду, что нет уничтожения, и тот, кто ничего не хочет удержать, владеет всем; прощайте, целую вас моими пустыми губами, сжимаю вас в объятиях, которые не смогли вас удержать, прощайте, прощайте, вы, живущие во мне до тех пор, пока я вас не забуду…
***
-Его привычный мир рухнет.
-А твой разве рушится?
-Ежедневно. Как же иначе жить?
***
— Верно. А ты не падай духом. Тебя так часто спасали, что ты просто обязан пробиться.
— Ясно, — отвечаю я. — Хотя бы ради тех, кто не был спасён. Хотя бы ради Валентина.
— Чепуха. Просто потому, что ты живёшь. Поезд с грохотом врывается под своды вокзала, как будто его ждут, по крайней мере, пятьсот пассажиров. Но жду один я. Нахожу место в купе и сажусь. Пахнет сном и людьми. Я открываю в коридоре окно и высовываюсь наружу.
— Если от чего-нибудь отказываешься, то не надо это терять совсем, — говорит Георг. — Так поступают только идиоты.
— Кто говорит о потере? — отвечаю я. Поезд трогается. — Ведь мы в конце всё теряем, и мы можем себе позволить до этого побеждать, как делают пятнистые лесные обезьяны.
— Разве они всегда побеждают?
— Да, оттого что понятия не имеют о победе.
— Откуда же я могу знать, господин обер-прокурор, если я и самой жизни-то не видел?
— Добродетель, юность и наивность! — безапелляционно заявляет Георг.
— Если их утратишь, то уж безвозвратно! А что на свете безнадёжнее многоопытности, старости и холодного рассудка?
— Бедность, болезнь и одиночество, — отзываюсь я и становлюсь вольно.
— Это только другие названия для опыта, старости и заблуждений ума.
***
Я обрываю игру и захлопываю окно. Темная фигура исчезает в темноте; она уже слишком далеко, чтобы я мог чем-нибудь запустить в нее, да и чего ради? Незнакомец прав, я не умею играть как следует ни на рояле, ни на клавиатуре жизни, никогда, никогда не умел, я всегда слишком спешил, был слишком нетерпелив, всегда что-нибудь мешало мне, всегда приходилось обрывать; но кто действительно умеет играть, а если даже он играет — то что толку в этом? Разве великий мрак от этого станет менее черным и вопросы без ответа — менее безнадежными? Будет ли жгучая боль отчаяния от вечной недоступности ответов менее мучительной, и поможет ли это когда-нибудь понять жизнь и овладеть ею, оседлать ее, как укрощенного коня, или она так и останется подобной гигантскому парусу среди шторма, который мчит нас, а когда мы хотим ухватиться за него, сбрасывает в воду? Передо мной иногда словно открывается расселина, кажется, она идет до центра земли. Чем она заполнена? Тоской? Отчаяньем? Или счастьем? Но каким? Усталостью? Смирением? Смертью? Для чего я живу? Да, для чего я живу?
***
Я оборачиваюсь. Служитель веры и служитель науки сидят в лучах света, озаряющего их. Для них мир — не смутная, трепетная тревога, он не ворчанье бездны, не грозовые вспышки в леденящем эфире — они служители веры и науки, у них есть отвес и лот, весы и меры, у каждого свои, но это их не тревожит, они уверены в себе, у них есть имена и фамилии, которые они могут наклеивать на все, словно этикетки; они крепко спят по ночам, они стремятся к определенной цели, и этого для них достаточно, и даже ужас, даже черный занавес перед самоубийством занимает соответствующее, определенное место в их существовании, оно имеет название, классифицировано и потому стало неопасным. Убивает только безыменное или то, что взорвало свое имя.
***
Ты разве никогда не слышал о том, что бывает любовь небесная и любовь земная? Ведь совсем недавно и ты старался сочетать их в отношениях с твоей Эрной и получил серьезный урок, о честный колониальный торговец любовью, который хотел бы держать в одной лавочке и кислую капусту и икру! Разве ты все еще не понимаешь, что от этого кислая капуста не начнет благоухать икрой, но икра всегда будет отдавать кислой капустой? Я держу их как можно дальше одну от другой, и тебе следовало бы делать то же самое! Так удобнее жить.
***
И запомни одно: прав всегда тот, кто лежит с женщиной в постели.
***
Сегодня я решил уехать из этих мест и поэтому ощущаю поток жизни с удвоенной силой, я чувствую ее во всем: в запахе свежих опилок и в лунном свете, в шорохе и скольжении парочек, в невыразимо волнующем слове «сентябрь», в моих пальцах, которые шевелятся, готовые схватить эту жизнь, в моих глазах, без которых все музеи мира опустели бы, в призраках, привидениях и во всем преходящем, в отчаянном беге земли, несущейся мимо Кассиопеи и Плеяд, в предчувствии бесконечных неведомых садов под неведомыми звездами, а также важных должностей в больших неведомых газетах, в предчувствии рубинов, сейчас срастающихся под землей в пунцовое сияние.
***
— Хорошо, — говорит Вернике. — Тогда пейте коньяк. Бросьте свои прогулки в пропасти подсознания и прославляйте жизнь.
— Зачем? Оттого, что все так отлично устроено в этом мире? Один пожирает другого, а потом самого себя?
— Да оттого, что вы живете, наивный вы чудак! А для проблемы сострадания вы еще слишком молоды и неопытны. Когда вы будете постарше, вы заметите, что проблемы этой не существует.
— Кое-какой опыт у меня все же есть.
— Напрасно вы задаетесь, хоть и побывали на войне. То, что вы познали, имеет отношение не к метафизической проблеме сострадания — это всего лишь часть общего идиотизма, присущего человеческой породе. Великое сострадание начинается с другого момента и к другому приводит, оно — по ту сторону и таких нытиков, как вы, и таких торговцев утешениями, как Бодендик…
***
Голодный грезит о жратве. А сытому она противна.
***
-Вот невезучий!Но радуйся. По-моему,ты становишься взрослым.
-А когда можно считать себя взрослым?
-Когда начинаешь больше думать о себе, чем о других.
***
— Человеческий мозг! — восклицает Вернике почти мечтательно. — Раньше мне хотелось стать матросом, путешественником, исследователем первобытного леса — смешно! А ведь величайшие приключения таятся здесь! — И он стучит себя по голове.
***
— Я несу какой-то вздор, — продолжаю я, — слова льются непрерывным потоком, может быть, в этом есть и ложь, но ложь только потому, что сами слова лживы, они словно чашки, которыми хочешь вычерпать родник, — но ты поймёшь меня и без слов, всё это так ново для меня, что я ещё не умею его выразить; я ведь не знал, что даже моё дыхание способно любить, и мои ногти, и даже моя смерть, поэтому — к чёрту вопрос о том, сколько такая любовь продлится, и смогу ли я её удержать, и смогу ли её выразить…
***
Никогда не предпринимай никаких сложных ходов, если того же можно достичь гораздо более простыми способами. Это — одно из самых мудрых правил жизни. Применять его на деле очень трудно. Особенно интеллигентам и романтикам.
***
Вовсе не бессердечный. Я циник. А разницу вам следовало бы знать. Мы ведь с вами работаем в одинаковой области. Цинизм - та же сердечность, только с отрицательным показателем, если я могу этим вас утешить.
***
Что значит вообще слово «изменять»? Оно обычно употребляется только теми, кому изменяют. Но с каких пор чувство имеет какое-либо отношение к морали? Разве я для того дал тебе здесь, среди чувственных образов преходящего, дополнительное послевоенное воспитание? Измена? Какое вульгарное название для тончайшей, высшей неудовлетворенности, для поисков все большего, большего…
***
– Нежная, – шепчу я в темноте, повернувшись к стене. – Нежная и дикая, мимоза и хлыст, как безумен я был, желая владеть тобой! Разве ветер запрешь? Чем он станет?
Затхлым воздухом. Иди, иди своим путем, ходи по театрам и концертам, пусть твоим мужем станет офицер запаса, директор банка или инфляционный герой, иди, юность, ибо ты покидаешь только того, кто хочет тебя покинуть, ты – знамя, которое трепещет, но не дается в руки, ты – парус в синеве небес, фата-моргана, игра пестрых слов, иди, Изабелла, иди, моя запоздавшая, настигнутая, из довоенных лет пришедшая, слишком много узнавшая, не по годам умудренная юность, уходите вы обе, и я уйду, нам не за что упрекать друг друга, и хоть разойдемся мы в разные стороны, но и это только так кажется, ведь смерть не обманешь, ее только можно выдержать. Прощай!
Каждый день какая-то часть нас самих умирает, но и каждый день мы живем немного дольше, вы мне это открыли, и я не забуду, что нет уничтожения, и тот, кто ничего не хочет удержать, владеет всем; прощайте, целую вас моими пустыми губами, сжимаю вас в объятиях, которые не смогли вас удержать, прощайте, прощайте, вы, живущие во мне до тех пор, пока я вас не забуду…
***
-Его привычный мир рухнет.
-А твой разве рушится?
-Ежедневно. Как же иначе жить?
***
— Верно. А ты не падай духом. Тебя так часто спасали, что ты просто обязан пробиться.
— Ясно, — отвечаю я. — Хотя бы ради тех, кто не был спасён. Хотя бы ради Валентина.
— Чепуха. Просто потому, что ты живёшь. Поезд с грохотом врывается под своды вокзала, как будто его ждут, по крайней мере, пятьсот пассажиров. Но жду один я. Нахожу место в купе и сажусь. Пахнет сном и людьми. Я открываю в коридоре окно и высовываюсь наружу.
— Если от чего-нибудь отказываешься, то не надо это терять совсем, — говорит Георг. — Так поступают только идиоты.
— Кто говорит о потере? — отвечаю я. Поезд трогается. — Ведь мы в конце всё теряем, и мы можем себе позволить до этого побеждать, как делают пятнистые лесные обезьяны.
— Разве они всегда побеждают?
— Да, оттого что понятия не имеют о победе.